– Никаких имен, – напомнил Голем строго.

– Сукин сын, – сказал Виктор. – Ладно, посмотрим… А зачем им понадобился мокрец?

– Ну как – зачем? Информация… Где взять информацию? Сами знаете – проволока, солдаты, генерал Пферд…

– Значит, сейчас его там допрашивают? – проговорил Виктор.

Голем долго молчал. Потом сказал:

– Он умер.

– Забили?

– Нет. Наоборот. – Голем снова помолчал. – Они болваны. Не давали ему читать, и он умер от голода.

Виктор быстро взглянул на него. Голем печально улыбался. Или плакал от горя. Виктор вдруг почувствовал ужас и тоску, душную тоску. Свет торшера померк. Это было похоже на сердечный приступ. Виктор задохнулся и с трудом оттянул узел галстука. Боже мой, подумал он, какая же это дрянь, какая гадость, бандит, холодный убийца… а после этого, через час, помыл руки, попрыскался духами, прикинул, какие благодарности перепадут от начальства, и сидел рядом, и чокался со мной, и улыбался мне, и говорил со мной как с товарищем, подлец, и все врал, улыбался и врал, с удовольствием врал, наслаждался, издевался надо мной, хихикал в кулак, когда я отворачивался, подмигивал сам себе, а потом сочувственно спрашивал, что у меня с головой… Словно сквозь черный туман, Виктор видел, как доктор Р. Квадрига медленно поднял голову, разинул в неслышном крике запекшийся рот и стал судорожно шарить по скатерти трясущимися руками, как слепой, и глаза у него были как у слепого, когда он вертел головой и все кричал, кричал, а Виктор ничего не слышал… И правильно, я сам дерьмо, никому не нужный, мелкий человечек, в морду меня, сапогом, и держать за руки, не давать утираться, и на кой черт я кому нужен, надо было бить крепче, чтобы не встал, а я как во сне, ватными кулаками, и, боже мой, на кой черт я живу, и на кой черт живут все, ведь это так просто, подойти сзади и ударить железом в голову, и ничего не изменится, ничего в мире не изменится, родится за тысячу километров отсюда в ту же самую секунду другой такой же ублюдок… Жирное лицо Голема обрюзгло еще сильнее и стало черным от проступившей щетины, глаза совсем заплыли, он лежал в кресле неподвижно, как бурдюк с прогорклым маслом, двигались только пальцы, когда он медленно брал рюмку за рюмкой, беззвучно отламывал ножку, ронял и снова брал, и снова ломал и ронял… И никого не люблю, не могу любить Диану, мало ли с кем я сплю, спать все умеют, но разве можно любить женщину, которая тебя не любит, а женщина не может любить, когда ты не любишь ее, и так все вертится в проклятом бесчеловечном кольце, как змея вертится, гонится за своим хвостом, как животные, спариваются и разбегаются, только животные не придумывают слов и не сочиняют стихов, а просто спариваются и разбегаются… А Тэдди плакал, поставив локти на стойку, положив костлявый подбородок на костлявые кулаки, его лысый лоб шафранно блестел под лампой, и по впалым щекам безостановочно текли слезы, и они тоже блестели под лампой… А все потому, что я – дерьмо, и никакой не писатель, какой из меня, к черту, писатель, если я не терплю писать, если писать для меня – это мучение, стыдное, неприятное занятие, что-то вроде болезненного физиологического отправления, вроде поноса, вроде выдавливания гноя из чирья, ненавижу, страшно подумать, что придется заниматься этим всю жизнь, что уже обречен, что теперь уже не отпустят, а будут требовать: давай, давай, и я буду давать, но сейчас не могу, даже думать об этом не могу, Господи, пусть я не буду об этом думать, а то меня вырвет… Бол-Кунац стоял за спиной Р. Квадриги и смотрел на часы, тоненький, мокрый, с мокрым свежим лицом, с чудными темными глазами, и от него, разрывая плотную горячую духоту, шел свежий запах – запах травы и ключевой воды, запах лилий, солнца и стрекоз над озером… И мир вернулся. Только какое-то смутное воспоминание, или ощущение, или воспоминание об ощущении метнулось за угол: чей-то отчаянный оборвавшийся крик, непонятный скрежет, звон, хруст стекла…

Виктор облизнул губы и потянулся за бутылкой. Доктор Р. Квадрига, лежа головой на скатерти, хрипло бормотал: «Ничего не нужно. Спрячьте меня. Ну их…» Голем озабоченно сметал со стола стеклянные обломки.

Бол-Кунац сказал:

– Господин Голем, простите, пожалуйста, вам письмо. – Он положил перед Големом конверт и снова взглянул на часы. – Добрый вечер, господин Банев, – сказал он.

– Добрый вечер, – сказал Виктор, наливая себе коньяку.

Голем внимательно читал письмо. За стойкой Тэдди шумно сморкался в клетчатый носовой платок.

– Слушай, Бол-Кунац, – сказал Виктор. – Ты видел, кто меня тогда ударил?

– Нет, – ответил Бол-Кунац, поглядев ему в глаза.

– Как так – нет? – сказал Виктор, нахмурившись.

– Он стоял ко мне спиной, – объяснил Бол-Кунац.

– Ты его знаешь, – сказал Виктор. – Кто это был?

Голем издал неопределенный звук. Виктор быстро оглянулся на него. Голем, не обращая ни на кого внимания, задумчиво рвал записку на мелкие клочки. Обрывки он спрятал в карман.

– Вы ошибаетесь, – сказал Бол-Кунац. – Я его не знаю.

– Банев, – пробормотал Р. Квадрига. – Я тебя прошу… Я не могу там один. Пойдем со мной… Очень жутко…

Голем поднялся, поискал пальцем в жилетном кармане, потом крикнул:

– Тэдди! Запишите на меня… и учтите, что я разбил четыре рюмки… Ну, я пошел, – сказал он Виктору. – Подумайте и примите разумное решение. Может быть, вам лучше даже уехать.

– До свидания, господин Банев, – вежливо сказал Бол-Кунац. Виктору показалось, что мальчик едва заметно отрицательно качнул головой.

– До свидания, Бол-Кунац, – сказал он. – До свидания.

Они ушли. Виктор в задумчивости допил коньяк. Подошел официант, лицо у него было опухшее, в красных пятнах. Он стал убирать со стола, и движения его были непривычно неловки и неуверенны.

– Вы здесь недавно? – спросил Виктор.

– Да, господин Банев. Сегодня с утра.

– А что же Питер? Заболел?

– Нет, господин Банев. Он уехал. Не выдержал. Я тоже, наверное, уеду…

Виктор посмотрел на Р. Квадригу.

– Отведите его потом в номер, – сказал он.

– Да, конечно, господин Банев, – ответил официант нетвердым голосом.

Виктор расплатился, прощально помахал Тэдди и вышел в вестибюль. Он поднялся на второй этаж, подошел к двери Павора, поднял руку, чтобы постучать, постоял так немного и, не постучав, снова спустился вниз. Портье за своей конторкой с изумлением рассматривал руки. Руки у него были мокрые, к ним пристали клочья волос, и волосами был обсыпан его форменный сюртук, а на лице, на обеих щеках, вспухли свежие царапины. Он посмотрел на Виктора – глаза у него были ошалелые. Но сейчас нельзя было замечать всех этих странностей, это было бы бестактно и жестоко, и тем более нельзя было говорить об этом, необходимо было сделать вид, будто ничего не случилось, все это надо было отложить на потом, на завтра или, может быть, даже на послезавтра. Виктор спросил:

– Где остановился этот… знаете, молодой человек в очках, он всегда ходит с портфелем.

Портье замялся. Как бы в поисках выхода, он посмотрел на номерную доску с ключами, потом все-таки ответил:

– В триста двенадцатом, господин Банев.

– Спасибо, – сказал Виктор, кладя на конторку монету.

– Только они не любят, когда их беспокоят, – нерешительно предупредил портье.

– Я знаю, – сказал Виктор. – Я и не думал их беспокоить. Я просто так спросил… загадал, понимаете ли: если в четном, то все будет хорошо.

Портье бледно улыбнулся.

– Какие же у вас могут быть неприятности, господин Банев, – вежливо сказал он.

– Всякие могут быть, – вздохнул Виктор. – Большие и малые. Спокойной ночи.

Он поднялся на третий этаж, двигаясь неторопливо, нарочито неторопливо, словно бы для того, чтобы все обдумать, и взвесить, и прикинуть возможные последствия, и учесть все на три года вперед, но на самом деле думал он только о том, что ковер на лестнице давным-давно пора сменить, облез ковер, вытерся. И только уже перед тем, как постучать в дверь триста двенадцатого номера (люкс, две спальни и гостиная, телевизор, приемник первого класса, холодильник и бар), он чуть не сказал вслух: «Вы крокодилы, господа? Очень приятно. Так вы у меня будете жрать друг друга».